«Машинка, которая печатала правду» (The Whatever-I-Type-is-True Machine) (1974)1

Нежданные подарки мы обычно встречаем с некоторой подозрительностью, и такое отношение я считаю вполне оправданным. Ибо человек с младых ногтей усваивает на собственном опыте: ничто не достается бесплатно. И это, между прочим, сравнительно свежий в нашей истории постулат. Бывали же времена, когда дарам богов радовались, когда даров с нетерпением дожидались. Сей обычай был распространен повсеместно, в любой религии прослеживается желание получить что-нибудь ни за что или за нечто вроде молитвы или жертвоприношения — то и другое не требует серьезных затрат времени и труда, напротив, дает отдохновение и чувство выполненного долга.

Но с тех пор многое изменилось, да к тому же боги давно перемерли. И я располагал обоими этими фактами, когда к моему дому подъехал почтовый грузовичок с посылкой. С меня не взяли квитанцию, а в квадрате, где указывается адрес, значился некто Бог — три простые дымчато-золотые буквы на упаковке.

Очень мило. Естественная подозрительность вынуждала меня остерегаться адской машины или в лучшем случае бомбы-вонючки, вроде завернутой в газету по бразильской традиции какашки. Поэтому я принял меры предосторожности, а именно запасся двумя палками с проволочными крючками на концах. С их помощью мне удалось снять упаковку с загадочного предмета, каковой оказался пишущей машинкой на паровой тяге.

Насчет паровой тяги — это писательская шутка (я, между прочим, писатель). Имеется в виду, что от механических пишмашинок наш брат отказался давным-давно, с тех пор как появились электрические; на них работать гораздо легче, а в моем случае проза еще и искрится весельем благодаря мощным токам, кочующим между пальцами и мозгом.

Сразу возникла идея продать штуковину и поправить финансовые дела — пришедшие в упадок, разумеется, не по моей вине. Но не удалось установить фирму-изготовителя, это во-первых, а во-вторых, агрегат был явно не нов, хоть и в неплохом состоянии. А в-третьих, такие же, как на упаковке, золотые буквы спенсеровского рукописного шрифта выстроились на передке машинки в смазанный ряд.

Я подался вперед и напряг зрение, поскольку буквы как будто колебались и прятались, не желая, чтобы их читали. Но со мной такие номера не проходят.

«Все напечатанное мною суть истина» — вот что я разобрал в конце концов.

Довольно оптимистичное утверждение. Кто-то не пожалел труда, устраивая розыгрыш, и мне остается лишь догадываться, что́ этот хлопотливый аноним имел в виду.

И одновременно я задался вопросом: а вдруг это правда, насчет истины? Так уж устроен писательский ум, что самую дикую, из ряда вон выходящую идею он примет легче, нежели простую, прямолинейную концепцию, внешне не противоречащую эмпирическим знаниям человечества. А ну-ка, исходя из приятного допущения, что это вовсе не розыгрыш, поставим эксперимент.

Пока я обдумывал его возможные результаты, мои пальцы подчинялись рефлексу Павлова, то есть вставляли лист бумаги в каретку. Ну и какой же истины я бы хотел добиться от пишмашинки первым делом?

Ответ так и напрашивался: мне позарез нужны деньги. Снисходительно улыбаясь собственной слабости, я напечатал:

Встав с кресла и потянувшись, Гаррисон прошел к входной двери и отворил ее, чтобы забрать доставленное поутру молоко. Но бутылки у порога он не увидел. Вместо нее лежал желтый бумажный конверт. «И как это понимать? — удивился он. — Разве я не оплатил счет? Неужели мне, сидящему на финансовой мели, придется собирать по карманам и отдавать прожорливому молочному тресту последние доллары?»

Надо излагать доходчиво, но избегать косноязычия.

Он распечатал конверт и достал пять хрустящих, мятно-свежих и, конечно же, настоящих... НЕ ФАЛЬШИВЫХ!.. стодолларовых банкнот.

Все напечатанное мною суть истина? Шотландского в бутылке осталось от силы полдюйма, я допил одним глотком, чтобы смыть вкус надежды... или страха? Тыльной стороной кисти вытирая рот и одновременно смеясь над своими детскими фантазиями, я выглянул за дверь.

Там, конечно же, не было молока. Я молоко на дом не заказываю. Зато на коврике лежал желтый конверт.

Гаррисон вытаращился на него... В смысле, я вытаращился. Чуть попятился. Огляделся стыдливо — вроде поблизости никого. Цапнул конверт, хлопнул дверью. Вскрыл.

Пять хрустких соток. На вид совершенно настоящих.

Я на своем веку испытал великое множество оргазмов (в том числе и приятных), был сбит грузовиком и остался жив и сам с тем же результатом въехал в большущий клен. То есть мне не в диковинку резкий прилив чувств, душевный подъем, то эйфорическое состояние, которое в былые времена называлось упоением, как не в диковинку мне и внезапный ужас. Я ведь даже с наркотиками экспериментировал, нуждаясь в опыте из первых рук. Ох, и тошнило же меня от дрянной конопли!

Но ничто из вышеперечисленного не вызвало такую бурю чувств и не потрясло настолько сильно. «Бог» — значилось там, где пишут адрес. Не от Бога, а Богу. Мне! Все мне! Одному мне!

В груди неистово колотилось сердце. Вот сейчас оно выломает ребра, и мне конец. Мысль эта вызвала ужас — я и не подозревал, полагая себя простым смертным, что перспектива ухода в мир иной способна так напугать. А ну-ка медленно, осторожно, затаив дыхание, приблизимся к машинке, поднимем отпечатанные строки на несколько дюймов и напишем:

Кто бы мог подумать, что под скромной внешностью Гаррисона прячется конституция железного человека. Что сердце у него крепче, чем у атлета, а легким позавидует альпинист. Что у него мощные, упругие мышцы, что его белые кровяные тела пожирают любую болезнь в момент ее возникновения и самые лютые вирусы им нипочем...

Для начала достаточно. Мне сразу же полегчало. Этот мир — мой, он создан для того, чтобы приносить мне бесчисленные удовольствия. В нем нет ни забот, ни хлопот, ни дурацких дрязг, ни глупых докучливых писак.

Таких, к примеру, как Барри Молзберг.

А в самом деле, что мне мешает с ним разобраться? Ведь у нас с этим деятелем не пошлая писательская склока, над которой смеется публика, — у нас настоящая кровная вражда. Нет в моем идеальном мире места Барри Молзбергу. Да ему ни в каком мире нет места. Окажу-ка я ему услугу, сотру его с лица земли...

Барри Молзберг этим утром чувствовал себя не лучшим образом. Неприкаянно бродя по дому, он, должно быть, горько сожалел о своем решении стать писателем — на сем непосильном пути его подстерегала жизненная катастрофа. На свою пишущую машинку — грязную, со следами побоев — он взирал с отвращением; мысль о том, чтобы засесть за нее, внушала ужас... И в этот миг боль вспыхнула в его груди, и он тотчас узнал вестницу обширного инфаркта и понял, что смерть придет через тридцать секунд...

Я человек щедрый — даю ему полминуты помучиться. Возможно, он даже успеет что-нибудь сказать напоследок.

Необходимо было записать угасающие мысли, финальные слова. Осталось двадцать секунд. Молзберг дрожащими руками вставил лист в машинку и стал печатать свою последнюю волю, свой завет, в надежде, что это когда-нибудь оправдает его в глазах человечества, — на мой взгляд, напрасные потуги, ибо помыслы и поступки некоторых представителей рода людского не могут быть не то что оправданы, но даже просто объяснены, поскольку они суть помыслы и поступки чудовищ... Ну вот, его секунды на исходе, конец близок. Боль разбегается по всему телу, и сейчас...

Чудесная, вечная, суровая и логичная, пишущая только истину машинка

Барри Н. Молзберг

Гаррисон никогда не умел писать. Ни стиля, ни изящества, ни истинных чувств. Слабая подражательная эмоциональность у него, конечно, есть наряду с примитивными ремесленными навыками сюжетопостроения, да и ритм он худо-бедно чувствует. Но искать в его опусах настоящую жизнь, проникновенность и боль — напрасный труд. Иначе говоря, литературный талант у него и не ночевал. Выдумывать разные трюки Гаррисон горазд, тут надо отдать ему должное, но чего ему катастрофически недостает, так это способности проникать вглубь и добираться до мало-мальски значимого скрытого смысла.

И вдруг этот субъект обзавелся волшебной пишущей машинкой.

Обуреваемый ненавистью (завистью, ревностью, душевной пустотой?), он попытался погубить своего старого врага, да не тут-то было. Вот он сидит и стучит по клавишам — и внезапно до него доходит, что если Молзберга попросту прикончить, то мир по нему, конечно, не всплакнет, но не слишком ли легко отделается вражина? Спору нет, логика у Гаррисона железная, как и его теперешнее здоровье.

Едва он напечатал: «Боль разбегается по всему телу, и сейчас...» — его осенило: нет, так не годится. Да, если за полминуты спровадить Молзберга к праотцам, войне конец и победа за Гаррисоном, но теперь вырисовывается крайне неприятная перспектива. Пока была вражда, она составляла смысл его существования; вражда оправдывала это существование, сколь бы жалким оно ни было. Как же он жаждал торжества над Молзбергом! Как мечтал увидеть его бессилие, его падение! Но ведь эта самая жажда, эта самая мечта поддерживали его в диспутах, подкрепляли его логические построения, не говоря уже о том, что питали его энергией, — а как иначе он бы выдавал бесконечный поток посредственной фантастики, чтобы заработать на кусок хлеба?

Так что же делать? Медленно умертвить Молзберга с помощью разнообразных пыточных орудий? Это, конечно, вариант. Но куда приятней сжечь его нивы, разрушить замки, лишить голоса его пишмашинку, год за годом по крошке отбирая все, чего он добился в жизни. Куда приятней лицезреть его долгие-предолгие страдания! Надо одолеть врага на его поле — а литературное поле для Гаррисона уж точно неродное, если называть вещи своими именами.

Впрочем, довольно самокопаний. Гаррисон вообще не склонен к самоанализу, даже в самых сложных жизненных ситуациях он выглядит абсолютным имбецилом и пытается перекраивать мир под себя, подчас развивая бешеную деятельность. Сейчас важно другое: в последний момент стало ясно, что с устранением злосчастного, вечно заблуждающегося Молзберга исчезнут и те благоприятные обстоятельства, которые позволяют функционировать Гаррисону.

А из этого следует простой вывод: враг должен жить. И мучиться.

Ну, уж чем-чем, а мучениями он будет обеспечен с лихвой.

Гаррисон прошел в кухню, взял с полки над умывальником бутылку дешевого скотча, свинтил пробку и сделал большой медитативный глоток.

— Ну что ты себе позволяешь?! — Жена оперлась о стол и замерла в привычной утренней позе отчаяния.

Сказать, что Гаррисон не выносил эту женщину, — ничего не сказать.

— Неужели нельзя хотя бы до обеда потерпеть? Гарри, ты же обещал...

— Пошла к черту, стерва!

— Гарри, здесь же дети...

Он с таким грохотом поставил бутылку, что два малыша содрогнулись в своих грязных постельках, — в целях экономии кухня была совмещена со спальней.

— Ты что, не видишь, как я вкалываю от зари до зари, пытаюсь заработать нам на жизнь? — заорал Гаррисон.

Он и правда ненавидел эту женщину.

— Это ты свое пьянство так называешь? Работой от зари до зари?

— Да! — рявкнул он. — Я это так называю.

И хватит спорить с нею, да и со всеми остальными, кто не понимает Гаррисона. (А кто его понимает? Уж точно не Молзберг.) Глотнув еще шотландского, он удалился в другую комнату, которую целиком забрал себе под творческую мастерскую.

— Мой заработок за прошлый год — три тысячи пятьсот восемьдесят шесть долларов двенадцать центов, неблагодарная ты дрянь! — не удержался он от последнего хлесткого, убийственного слова, прежде чем покинул кухню-спальню.

Машинка, как ни странно, никуда не делась. Больше никаких сомнений в существовании богов и их подарков: доставленная полчаса назад посылка успела пустить глубокие корни в жизнь Гаррисона. Ласково погладив валик, он уселся за стол, вынул недопечатанную страницу, вставил чистый лист и задумался. Конечно же о Молзберге. Надо позаботиться о том, чтобы паршивец растворился молекула за молекулой. Только прежде, чем взяться за это во всех отношениях благое дело, надо позаботиться о себе, причем безотлагательно.

Отныне и вовеки я буду получать восемь тысяч триста долларов в год, работая полный рабочий день писателем-фантастом, нет, лучше восемь тысяч четыреста долларов, а еще я начну приобретать серьезную литературную репутацию, да будет так.

Уж он им всем покажет! И стерва уймется, а то вконец замучила намеками на его неспособность прокормить семью.

Надо еще кое-что дописать. Люди в массе своей существа мелкотравчатые, дай им безграничные возможности, они сами себя загонят в узкие рамки. Нет у них такого свойства — заглядывать вдаль и видеть широкий диапазон вариантов. А вот у Гаррисона это свойство есть, и сейчас оно будет продемонстрировано.

В дополнение к ранее поданным заявкам, я заказываю трехкомнатную квартиру стоимостью сто сорок долларов в месяц, и срок действия договора аренды пусть составит десять лет. Я буду арендовать в течение десяти лет трехкомнатную квартиру и платить за нее ежемесячно сто сорок долларов. Живя в трехкомнатной квартире и платя за нее сто сорок долларов в месяц, я с этого момента и до скончания века стерилен, но при этом сексуально силен, как ни один мужчина в истории человеческого рода. Женщины не могут передо мной устоять! Я буду жить в трехкомнатной квартире, срок действия договора — десять лет, стоимость проживания — сто сорок долларов в месяц, но не буду производить нового потомства.

Как-то так.

А теперь вернемся к Молзбергу, подумал Гаррисон.

Он вынул лист из машинки, бережно уложил его в нижний ящик бюро, запер и с новыми силами сосредоточился на ущербном недоумке, которого выбрал себе во враги.

В это утро Молзберг чувствовал себя не слишком хорошо. Да какое там не слишком — паршиво он себя чувствовал. Причем знал, что к жизни он теперь прикован невидимыми, но прочнейшими цепями, и это жизнь ипохондрика и неврастеника — и ныне, и присно, и во веки веков. Ибо не может быть легкой смерти для такого ничтожества, как он. Повернувшись налево, а затем направо в своем наитеснейшем и наигрязнейшем кабинетике, Молзберг понял, что попал в ловушку, и эта ловушка — он сам. И не стоит ждать благих перемен — перемены будут, но только к худшему. Он услышал шелест, это почта упала из прорези в двери: счета, угрозы и просроченные уведомления о скидках. В окно он увидел свою новую машину: кредит не выплачен целиком, зато корпус уже ржавеет и шелушится, текут бензин и масло — дешевка есть дешевка. Над головой раскричался ребенок, — похоже, опять судороги. К детскому голосу добавился голос жены — орет в сердцах на младшенькую. Впрочем, иначе как на повышенных тонах она не общается ни с детьми, ни с мужем. «Я этого больше не вынесу! — проговорил блестящий молодой писатель, думая, что имеет в виду свою жизнь, а на самом деле подразумевая боль во внутренностях и частоту пульса. — Я так больше не могу! Почему в этом мире гаррисоны имеют все, а мне не пристроить даже короткий рассказ? Почему Гарри выручает в год три с половиной тысячи и печатается в куче антологий? Чем он заслужил такое везение и чем провинился я, писатель, известный в профессиональных кругах, имеющий документальные подтверждения своей литературной квалификации?» И Молзберг знал, что нет ответов на эти вопросы, как нет и конца его страданиям, а также сроку его наказания. «Я завидую Гаррисону, — впервые признался себе Молзберг, — и эта проклятая зависть сводит меня с ума, потому что он выручает в год три с половиной тысячи, в то время как я, дипломированный журналист и драматург, прочитавший почти всего Владимира Набокова, включая "Бледное пламя" (трижды) и "Отчаяние" (единожды), отлично знакомый с творчеством Гоголя и Эванса С. Коннела-младшего, получил в минувшем году всего-то-навсего четыреста шестнадцать долларов двенадцать центов, и это в основном гонорары от религиозных журнальчиков, куда берут любую чепуху, и живем мы, в общем-то, на социальные подачки, питаемся по талонам. Это просто невыносимо, и я сделаю с Гаррисоном то же, что он сделал со мной. Зная, какое у него самое главное желание, я прежде исполню свое, и тогда...»

Кончина антологиста

Барри Н. Молзберг

Среди ночи Гаррисон проснулся от острейшей боли в груди. «Инфаркт!» — с ужасом и отчаянием подумал он. И оказался прав. Жить ему оставалось секунды, но перед ним, как соломинка перед утопающим, приплясывал единственный шанс: надо...

Ушел из жизни литературный поденщик

Гарри Гаррисон

Наступила последняя минута жизни Молзберга, и он это осознал только сейчас. Смерть, придя в облике острой коронарной окклюзии, приняла в свои объятия претенциозного глупца, и уже спустя миг...

Мир избавился от никчемного бумагомараки

Барри Н. Молзберга

«Мне хана», — сообразил, проснувшись, Гаррисон, и...

Умер писатель

Гарри Гаррисон

Молзберг упокоился. Теперь...

Умер Гаррисон

Барри Н. Молзберг

Усопшего звали Гарри...

Ты труп!

Сам ты труп!

Да пошел ты, козел...

Из циркулярного письма агентам-распространителям

Отзываются все пишущие машинки вечной модели. Эксперимент полностью провален.

Мне следовало это предвидеть.

Б.

Примечания

1. Рассказ написан в соавторстве с Барри Н. Молзбергом.